его мощной, выпуклой груди, и волна безнадежного утомления, которая внезапно захлестнула его неустойчивое тело, как бы отделяя его от действительности, была ощущением ему не вовсе незнакомым. Он оказался в сыром, зеленом, лиловатом парке формально-погребального вида, с преобладанием сумрачных рододендронов, глянцевитых лавров, опрысканных тенистых деревьев и скошенных газонов; и едва он повернул в аллею, обсаженную каштанами и дубами, которая — как ему отрывисто сообщил водитель автобуса — вела назад на железнодорожную станцию,— как это жуткое чувство, эти мурашки нереальности одолели его окончательно. Может быть, он что-то не то съел? Этот пикуль с ветчиной? Или то была какая-то таинственная болезнь, которой ни один из его докторов еще не обнаружил, спрашивал себя мой приятель. Я тоже хочу это понять.
Он был вовсе не так крепок, как можно было подумать, глядя на его могучую вздутую грудь, и волна безнадежной усталости, которая вдруг накрыла его тело головастика, словно отторгнув его от реального мира, не была для него вовсе уж незнакомой. Он находился в сыром, зеленом, отливавшем пурпуром, строго, по-кладбищенски расчерченном парке, где тон задавали мрачноватые рододендроны, блестящие лавры, обрызганные фонтанчиками тенистые деревья и аккуратно подстриженные газоны; едва он свернул на аллею, засаженную каштанами и дубами, которая, как успел ему буркнуть шофер, должна была вывести к станции, это странное чувство, этот озноб нереальности окончательно отнял у него силы. Может, он что-нибудь съел не то? Скажем, этот огурчик с ветчиной? Или это какая-то таинственная болезнь, которую ни один из его врачей еще не смог обнаружить? Мой друг недоумевал, да и я недоумеваю тоже.